Митрополит Сурожский Антоний ·  ДОМ БОЖИЙ


III

     Продолжая разговор о Церкви единой и, однако, видимо разделенной, я хочу вам напомнить место из Евангелия от Марка (его повторяет и Лука). Ученики Христа, посланные на проповедь, вернулись к Нему и, рассказывая о том, что с ними было, упомянули, что встретили человека, который с ними не ходит, не состоит в окружении Спасителя Христа, но верует в Него и творит чудеса Его именем. И они запретили ему, потому что “он не ходит за нами”. Христос им ответил: Не запрещайте никому. Никто, сотворивший чудо именем Моим, не может вскоре злословить Меня (Мк. 9: 39). Я думаю, что это очень важное место, которое редко упоминается; многие, вероятно, просто не замечают его и не применяют к современной нам жизни. А говорит это место вот о чем: да, есть Спаситель Христос как абсолютный центр, есть Его ученики и апостолы, есть дальше целый круг их учеников и последователей; но есть и такие люди, которые услышали зов Христа, приняли в сердце и в ум Его учение, которые служат Ему, но по какой-либо причине не присоединились к этому кругу Христову. Мне кажется, что это очень важно помнить, потому что мы легко считаем, что все те, кто не с нами, не имеют отношения и к Тому, Кто является нашим Богом, нашим Спасителем, нашим Наставником. А вместе с тем видно, что это не так.
     Размышляя над этим, в свое время, уже много лет тому назад, Лев Александрович Зандер в книжке, которая вышла на английском языке и не переиздавалась, говорил о том, как он себе представляет христианское разъединение. Он давал такую картину. Когда два человека поссорятся, они друг от друга радикально отворачиваются и стоят как бы спина к спине. Они еще могут физически почти что себя ощущать, их лопатки соприкасаются, но они бесконечно далеки друг от друга, потому что смотрят в два совершенно противоположные направления, взор одного не может встретить взор другого, они смотрят в иную бесконечность. И поэтому они постепенно друг от друга удаляются; они с самого начала стали всеконечно чуждыми, и их пути ведут их вдаль. Это первая стадия; ее мы видим в истории Церкви, в истории политических организаций и даже в истории отдельных людей: момент решительной ссоры, решительного расхождения, когда уже нечего друг другу говорить, остается только разойтись.
     А затем человек или группа людей, вероисповедание идет куда-то, куда глаза глядят, однако память о том, с кем произошла ссора, не умирает. Человек, оставивший другого, отрекшийся от него, не может от него до конца “отделаться”; ссора разъединяет людей, и однако люди остаются каким-то образом, может быть, даже из-за этой ссоры, друг за друга ответственными, связанными в один узел. И вот приходит момент, когда, отошедши достаточно далеко, чтобы уже не чувствовать в той же мере гнев, обиду, не переживать в той же мере разногласие, негодование о нем, обе стороны поворачивают голову или просто оборачиваются — посмотреть, что же сталось с тем, который был не только моим другом, кто был единым со мной и стал настолько мне чужд, что мы разошлись и ушли друг от друга, как казалось, бесповоротно. И что же видит человек? Лев Александрович говорит, что, глядя вдаль, он видит только силуэт, какую-то форму, но различить черты лица, узнать своего бывшего друга или теперешнего недруга не может. И тогда начинает подниматься в нем вопрос о их разрыве. Гнев спал, ненависть вымерла; разногласия, конечно, еще существуют, но благодаря тому, что умерла ненависть, гнев спал — начинает вспоминаться не только то недоброе, что привело к расхождению, но и то светлое, что было между этими двумя людьми. Следующий шаг: поставив себе этот вопрос, группа людей или два человека начинают друг во друга всматриваться издали и, чтобы лучше увидеть, начинают друг ко другу приближаться. Они хотят посмотреть: что же сталось с тем, который был моим братом, моей сестрой — и стал моим врагом. И это движение друг ко другу заставляет людей пересмотреть всю ссору, потому что в каждой ссоре есть как бы две составные части. Есть одна основная причина разногласия, которая не может быть снята просто доброй волей, и другая — чисто человеческая: взаимное непонимание, различие культур, языка, и даже просто разница во вкусах и в мечтах. И вот два человека, которые разошлись так радикально, движимые или любопытством, или желанием снова посмотреть на того, кто был другом, начинают сближаться, и по мере того, как они сближаются, черты другого обозначаются все яснее. Оба начинают видеть, что у того, кто ими был брошен, кого они оттолкнули, от кого они отреклись, кого они порой прокляли, остаются человеческие черты, он не стал уродом, он не стал чем-то страшным, чудовищем, он человек. Если вглядеться более внимательно, можно даже видеть в нем благородство, правду, достоинство, свет. И тут встает вопрос: нельзя ли нам найти общий язык, чтобы снова заговорить?..
     Это не всегда просто, потому что за столетия язык веры, язык убеждений, язык внутренней жизни порой развивается в очень разные направления. Часто бывает, что одни и те же слова покрывают совершенно иные понятия; или наоборот: слова стали совершенно иные, а вера, понятия остались неизменными. И тут начинается разговор, то, что сейчас называется диалогом, разговор между двумя разошедшимися людьми или группировками людей. В этом весь смысл того, что происходит сейчас в христианском мире между разошедшимися вероисповеданиями. Диалог вовсе не означает принятия друг друга в элементах веры, в том, из-за чего люди разошлись; но есть нечто, что сродняет всех. Я упоминал в прошлый раз, что в свое время писал Владыка Антоний Храповицкий: что ранние ереси отрекались от самых основных истин христианской веры, отрицали Божество Господа Иисуса Христа, отвергали подлинность, реальность Его человечества. Но последующие ереси, уходя от православия, уносили с собой все большую долю православной веры. И поэтому Церковь, которая очень резко и строго осуждала ранних еретиков, стала судить поздних отщепенцев с гораздо большей мягкостью. Это не значит, что расхождения считались неважными, но это означает, что как бы они ни были важны, придерживающиеся разных мнений не перестают быть христианами, и это — основание, делающее возможной ту взаимную встречу, диалог, который сейчас уже много лет происходит между разошедшимися христианскими вероисповеданиями. Было время, когда друг с другом не разговаривали, друг друга не принимали ни в какой мере, а теперь, как бы резки ни были расхождения, насколько определенно мы не могли бы принять то или другое учение или установку другого вероисповедания, мы все-таки можем и имеем право, больше того: мы обязаны признавать, что эти люди — подлинно, искренне веруют во Христа.
     Причем эта вера во Христа проверяется не только тем, что они исповедуют христианскую веру с достаточной ясностью, что они провозглашают Божию истину с большей или меньшей примесью неправды, а тем, что человек не может жить и умереть ради Христа, не будучи Христовым. Трудно себе представить, что тот или иной миссионер инославной церкви, католической, одной из протестантских или англиканской, который всю свою любовь отдал Христу, всю свою жизнь Ему посвятил, ушел в далекие края, чтобы других приобщить тому чуду радости и вдохновения, которые он получил от Евангелия, умер в этом подвиге, — трудно представить, чтобы такой человек мог бы быть отвергнут Христом. А если Христос не отвергает человека, то никто из нас не имеет права это сделать. Вот это очень важно нам помнить. Это не значит, что наш взаимный разговор, взаимное уважение снимает различия или делает допустимым то, что мы считаем неверным, но это значит, что нам надо очень глубоко вглядываться в веру другого человека, чтобы увидеть, что между нами есть общего. А общее — только Христос, не наше мнение, не наше воззрение, а то, что открыто нам Самим Богом в Евангелии, в учении Церкви. И на фоне этого света можно с гораздо большей ясностью различать то, что нас разделяет, но отводя предмету разделения свое место, то есть не считая его первостепенно важным. Апостол Иоанн в Евангелии говорит: свет во тьме светит, и тьма не объяла его (Ин. 1: 5). Греческое слово указывает, что тьма не могла потушить свет, хотя не могла и принять. И вот нам надо научиться видеть свет во тьме, а не только тьму, окружающую этот свет.
     Этим объясняется то, что все православные Церкви за малым исключением пошли на встречу с инославными и стали вглядываться, вслушиваться, стараться понять: понять и причину расхождения и содержание расхождения, потому что порой расхождение происходило из чисто словесных причин. Я вам дам один пример, очень важный для своего времени. На ранних Соборах, когда говорили о Святой Троице, о Боге Едином и Троичном, употреблялось греческое слово, которое мы переводим как “Лицо”. Когда понадобилось перевести его на латинский язык, в словаре того времени оказалось единственное слово: persona. Но это слово на латинском языке обозначало маску, которую надевал актер, чтобы его издали могли признавать за то или другое лицо в играемой трагедии или комедии; то есть persona обозначало не настоящее лицо, а фальшивое лицо. Слово это происходит от двух латинских корней и значит “то, через что звучит голос”. Поэтому когда восточными Соборами было предложено понятие о Личности, о Лицах Святой Троицы и предложено было употреблять слово persona, реакция была самая резкая — и справедливо резкая: никто не мог понимать это слово в ином, чем общепринятое, значении, и в какой-то момент это чуть не раскололо Восток и Запад. Потом, когда начались обсуждения, стали друг друга понимать, стали придавать слову persona или prosopon то же самое значение, и тогда оказался возможным диалог.
     Я помню первый раз, что Русская Церковь принимала участие в собрании Всемирного Совета Церквей. В Дели в 1961 году была небольшая русская делегация, в ее числе Владыка Иоанн Вендланд. Ему было поручено (поскольку он говорил на английском языке) сказать приветствие собранию, после того как Русская Церковь была принята во Всемирный Совет Церквей. Он встал, поблагодарил за доверие, которое другие Церкви оказали Русской Церкви, и сказал вещь, которая запала мне в сердце. Он сказал: мы вам не приносим новое свидетельство, мы вам приносим свидетельство той Древней Церкви, которая является корнем и основой вашей собственной жизни. Мы являемся вашим прошлым, в котором мы все можем встретиться. Примите от нас это неповрежденное свидетельство и принесите из него те плоды веры, жизни и святости, которые мы, по нашей слабости, греховности и слепоте, не сумели принести… Эти слова произвели глубокое впечатление, и, по-моему, они выразили очень глубокую правду.
     Действительно, Православная Церковь, будучи в своем бытии, в своем существе, в своем учении, в своей духовности продолжением Древней неразделенной Церкви, является через это единым прошлым всех Церквей, какие существуют сейчас в разделенном христианском мире. Поэтому нам гордиться нечем; нам просто было дано сохранить неповрежденным учение и основные духовные принципы апостольского времени. Но можем ли мы говорить, что мы живем достойно той веры, которую исповедуем?.. Я помню замечательное слово первого секретаря Всемирного Совета Церквей, Виссерт Хуфта, который сказал на каком-то собрании: мы все должны помнить, что можно быть еретиком не только тем, что проповедуешь ложное учение, а тем, что, проповедуя истинное учение, ты не живешь им.
     И это так явно из нашей Божественной литургии. Перед исповеданием веры, перед чтением или пением Символа веры дьякон или священник обращается к народу и говорит: Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы… — и хор продолжает: Отца и Сына и Святого Духа, Троицу Единосущную и Нераздельную. Это значит, что если мы не живем верой и любовью, если община, которая тут стоит и собирается произнести Символ веры, состоит из людей враждебных друг к другу, разделенных, не желающих друг друга знать, живущих не по закону Христову, призывающему нас любить Бога всем сердцем, всем умом, всем существом, любить и ближнего, как самих себя, то мы не имеем права провозглашать этот Символ веры иначе как в глубоком чувстве покаяния о том, что мы исповедуем правду на словах — и ей изменяем жизнью. Потому что Символ веры — это не философское учение о Боге, Символ веры — это проповедание Бога, Который так возлюбил мир, что Он его любовью создал, по любви к нему, ради его спасения отдал Единородного Своего Сына, и Который создал Церковь, как — повторяя слова Самарина — организм любви. Если мы таким организмом не являемся, то мы лжем, когда произносим Символ веры. По этой же линии можно было бы дать множество других примеров.
     Вот как обстоит дело с Церковью — единой и одновременно видимо разделенной. Мы далеко отошли от того времени, когда мы друг друга просто отрицали. Я помню учебник богословия, изданный около ста лет тому назад, в 1893 году, в котором есть глава о том, как расценивать святость и чудеса в инославии, во всех церквах, не являющихся православными. Автор, русский православный епископ, говорит, что истинная вера и истинная жизнь только в Православной Церкви, и все чудеса, которые можно видеть вне ее — дело бесовского обмана… Этого никто из нас больше никогда не сумеет сказать. Вот почему нам надо серьезно относиться к нашему исповеданию веры; чтобы оно было неповрежденное, чистое, чтобы оно соответствовало во всем евангельскому слову Христа; и с другой стороны, надо жить согласно этому учению, иначе мы лжем, когда говорим, что мы верующие.
     Вопрос встает, конечно: где грань, от чего можно отойти и от чего отойти нельзя. В течение истории Церкви и в вероучительном порядке, и в канонических установлениях, и в формах жизни, разумеется, происходил целый процесс, и мы не должны воображать, что Церковь всегда была неизменна. Уже апостол Павел говорил о разделенности между общинами, о спорах внутри общин и считал, что не надо смущаться разногласий: они необходимы, чтобы мудрейшие себя проявили и научили других чистоте и совершенству веры (последние слова мои, не его). Поэтому говорить о неразделенной Церкви древности нельзя, если под неразделенностью подразумевать, что у всех была одна мысль, одно сердце, одна воля. Нет, все гораздо сложнее. Истина, открытая нам во Христе Его учением, Его жизнью, Его образом, Его примером, Его личностью, воспринималась в течение столетий с большей и большей глубиной, — а порой, увы, с меньшей глубиной.
     То же самое относится к порядку, который был установлен в Церкви. Мы сейчас очень многое не приняли бы из того, что Древняя Церковь, Церковь первых столетий послеевангельского периода считала нормой. Я вам дам один пример. Святой Василий Великий указывает, что таинство брака в том виде, в каком оно преподавалось верующим свободным, то есть тем, которые не были рабами, нельзя применять к рабам, потому что (говорит он) если это таинство применить к рабу, то раб делается свободным человеком, он отпускается на волю… Разве мы могли бы теперь принимать такое представление о вещах? Разве мы могли бы сейчас делать различение между свободным человеком и рабом? — конечно, нет! Есть многие церковные установления различных столетий, которые мы сознательно не принимаем, потому что и Церковь в своем сознании, и общество в своем сознании их переросли, — не уходя от Евангелия, а наоборот, понимая Евангелие и применяя евангельское учение с новой и новой глубиной. Вот основа того, чтобы говорить о Церкви единой — и разделенной. Древние Соборы и более ранние собрания верующих определили сущность Церкви как место встречи, образ встречи, содержание встречи между Богом и тварным миром, миром, Богом сотворенным, но встреча эта происходит и явно и неявно. Она происходит порой настолько таинственно, что мы того и не замечаем. И вдруг мы обнаруживаем, что какая-нибудь группа людей сама выросла и как бы доросла до евангельского уровня.
     В прошлый раз мы говорили о разъединении среди русских. Можно, быть может, бросить взгляд и на то, что нас разъединяет или соединяет с теми, которые не являются и христианами. Я думаю, что в основе можно положить такое понятие: Бога выдумать никто не может. В Бога можно веровать или к Нему стремиться, Его искать, только если Бог коснулся нашей жизни и нашей души. Французский писатель Паскаль вспоминает, как он, размышляя о своем неверии, о своем искании, ставил перед собой вопрос о Боге и услышал голос Христа: “Ты бы Меня не искал, если бы ты Меня уже не нашел”. Поэтому мы должны с гораздо большей осторожностью, чем мы часто делаем, относиться к тем вероисповеданиям, которые вне христианской области, к людям, верующим совершенно по-иному. Я уже упоминал свой опыт с Владимиром Николаевичем Лосским относительно восточных религий. Думаю, нам надо с очень большой осторожностью относиться ко всякому верующему, больше того: даже за пределом конкретной сознательной веры мы должны относиться с очень большой осторожностью ко всякому человеку. Что бы, кто бы он ни был, каковы бы ни были его убеждения, какова бы ни была его вера или отсутствие веры, мы должны помнить, что образ Божий, раз запечатленный в нем, ничем не может сняться или быть смятым. Справедливо сказал один русский священник: когда Бог глядит на человека, на всякого человека, через слои неправды, тьмы, запутанности Он видит в нем отражение Своего образа… Это очень важно нам помнить.
     В этом отношении, может быть, особенно нам надо задуматься над распятием Господа Иисуса Христа. Есть в Его распятии несколько моментов, на которые я хочу обратить ваше внимание. Первое — то, что Христос был отвергнут людьми, потому что Он всецело, безоговорочно стоял как бы рядом с Богом, что ни на какой компромисс по отношению к Богу, к Его правде, к Его истине Христос не согласен пойти. И все те, которые не могли принять этого Бога, эту проповедь, от Него отреклись и Его засудили на смерть. Причем смерть Он должен был принять даже не в граде, среди людей, но вне града, отвергнутый до конца, как в древности в еврейском народе возлагались грехи Израиля на козла отпущения, который потом выгонялся погибать в пустыню. Христос был так же отвержен еврейским народом, с тем, чтобы умереть вне града, как бы вне человечества, потому что Он от Бога ни в какой мере не отошел. Но, с другой стороны, Христос пришел в мир так соединиться с людьми, так быть с ними во всем единым, чтобы понести все условия их жизни, все условия падения человеческого.
     И это сказалось в самых страшных словах, какие когда-либо были произнесены на земле. Когда Христос, умирая на кресте, в какой-то момент воскликнул: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?! — конечно, Бог Его не оставлял, конечно, Христос не перестал быть Богом воплощенным в этот момент; но в Своем человечестве Он перестал переживать, ощущать Свое единство с Богом и Отцом. Для чего, почему? Потому что Он стал человеком для того, чтобы разделить с нами всю человеческую трагедию, а основная человеческая трагедия заключается в том, что мы потеряли Бога. Мы, каждый из нас, потеряли Бога в самой различной мере, и все человечество в разные моменты было ближе или дальше от Бога, но той близости, о которой говорится в начале книги Бытия, когда Адам и Ева общались с Богом, Его видели, Им жили, у нас нет. Богообщение до нас доходит только частично, в какой-то мере.
     И вот для того, чтобы умереть человеческой смертью, не мнимой, а реальной смертью, Господь наш Иисус Христос, Бог, ставший человеком, должен был испытать основную трагедию человечества: потерю Бога, от которой только и можно умереть. Над этим задумывается, недоумевая, Церковь, когда в Великую пятницу поет: О Свет невечерний, как Ты потухаешь? О Жизнь вечная, как Ты умираешь?.. Да, Свет не потух, Жизнь вечная не умерла, но Христос, Который был и Светом, пришедшим в мир, и Жизнью (Аз есмь жизнь — Ин. 11: 25), в Своем человечестве приобщился всему тому, что было человеческой трагедией, и умер. Умер, по выражению отца Софрония, как бы в метафизическом обмороке, когда в человечестве Своем Он перестал ощущать Свое единство с Богом и Отцом. Но если задуматься над этим, то явно, что в тот момент Он пережил потерю Бога, отсутствие Бога, если можно так выразиться — “обезбоженность”, так, как ни один человек, ни один самый убежденный безбожник не может этого пережить. Если думать о судьбах человечества, то можно представить, что нет безбожника, который так знает отсутствие Бога, как его пережил Христос в тот момент, что даже безбожник не остается как бы вне трагического опыта Христова. Христос объемлет все. Это, разумеется, не значит, что Он стал “безбожником”, но Он измерил глубину и ужас обезбоженности так, как ни один человек на земле никогда не пережил и не переживет. Он охватывает Собой все человеческое, ничего нет человеческого, что было бы Ему опытно чуждо; и хотя грех до конца Ему чужд, хотя Он ничем не приобщен ко греху, Он приобщен ко всем его последствиям.
     И вот когда мы глядим на современный мир и думаем о православии, мы должны перед собой ставить вопрос о том, имеем ли мы право называть себя православными, или даже Христовыми, христианами, потому только, что мы исповедуем веру — если мы ею не живем. Конечно, мы можем веру провозглашать в той мере, в какой мы к ней устремлены. Несовершенство не делает нас чужими нашей вере, но мы должны строго относиться к нашему несовершенству и одновременно с большим вниманием вглядываться в другие вероисповедания и уметь видеть в них отблеск света Христова. Свет Христов просвещает всякого человека, приходящего в мир (Ин. 1: 9). На фоне этого света — с каким благоговением должны мы говорить о потерявших полноту света, о том, что им надо приобрести, от чего им надо отойти и отречься! И с каким вниманием, вдумчивостью, трепетом должны мы глядеть на тех, кто будто вовсе потерял этот свет! Свет в них таинственно пребывает как образ Божий, но они сами не могут доглядеться, дочувствоваться до него. И как мы должны осторожно произносить суждение о тех, которые никогда не встретили Христа, но кому открылся зачаточно Бог и кто верует в Него, говоря словами одной древней молитвы, каким бы именем они Его ни называли.
     На этом я закончу беседы о Церкви единой и неразделенной, которые я сейчас сколько-то расширил и на нехристианский и на безбожный мир..
     Есть ли у вас вопросы? или вернее — не хотите ли вы что-нибудь сказать на тему из своего опыта? В конце концов, я не “вещаю” правду, я только делюсь тем, до чего я дожил. Может быть, я того же не сказал бы десять лет тому назад и не скажу через пару лет, но вот до чего я пока дошел…

Владыко, у вас большой опыт общения с людьми, которые переходили из одной веры в другую. Каково этим людям? Кто-то был воспитан в одной вере, скажем, в иудействе, — может быть, случайно, по рождению, потому что семья верующая была, и потом переходит сознательно в христианство. Происходит ли какое-нибудь раздвоение? что испытывают эти люди?

     Переходят в христианство или из одного вероисповедения в другое очень различно. Раздвоение бывает, только когда человеку позволяют уйти от своей прежней веры и присоединиться к новой еще не созревшим. Я, например, всегда отказываюсь принять в православную веру человека, который просто отрекается от своей прежней веры. Если ты родился в католичестве, в протестанстве, в англиканстве, в любом христианском вероисповедании, то ты Христа познал в нем и благодаря ему. Поэтому ты можешь перерасти вероучение данной Церкви, можешь увидеть ошибочность тех или других вероучительных установок, ты можешь найти, что духовность родившей тебя Церкви не полна и что в православии есть большая полнота, но ты должен войти в православие благодаря тому, что ты перерос свое прежнее состояние, а не отрекаясь от тех, которые тебя родили в вере. Вот принцип, которого я держусь. Иначе человек делается врагом своего прошлого; но ведь свое прошлое он непременно уносит с собой. Это прошлое должно, как цветок, раскрыться в православии, а не быть как бы оторванным, отрубленным.
     Первые люди, приходившие к Православной Церкви, в мою бытность священником здесь, были люди наиболее культурные, которые перешли через очень многие искания и попытки; они приходили как бы в завершение жизни, в конце своего пути. У них были очень серьезные богословские основания переходить, уходить из римокатоличества или из других вероисповеданий. Другие были побуждены к формальному уходу из того вероисповедания, в котором они родились, по разным причинам. Например, многие были крещены в том или другом вероисповедании, но никак не были в нем воспитаны, принадлежа к таким семьям (они и у нас есть, к сожалению), где ребенка крестят — и все. Потом этот человек впервые придет в церковь на свое венчание, и напоследок будет принесен на свое погребение. Таких множество; и пришедши к нам в храм, многие просто открывали, что они могут стать верующими. Нечто закрытое, не имевшее для них никакого смысла в их прежнем вероисповедании, вдруг раскрылось, приобрело смысл.
     Есть другие люди, которые приходили просто из без-божия, не специально воинствующего. Могу вам рассказать об одном человеке. Пришел однажды к нам в храм, лет двадцать пять тому назад, мужчина, принести какую-то посылку одной прихожанке. Он не был крещен, был убежденный безбожник, в том смысле, что не верил, что есть или может быть какой бы то ни было Бог. Он рассчитывал свой приход так, чтобы прийти к самому концу службы, дабы не терять времени в храме, но судьба — или Бог! — его привели сюда раньше конца всенощной. Ему пришлось сесть на скамейку и ждать. Потом он мне рассказывал: “Я пришел, сел на скамейку с чувством раздражения и обиды, что так промахнулся и теперь надо терять время, и вдруг почувствовал, что в этом храме есть “что-то” (как он выразился — “какое-то присутствие”). Я тогда стал это анализировать и решил, что это на меня влияет полумрак, мерцание свечей, одурманивающий запах ладана, заунывное пение и (как он выразился напоследок) “коллективная истерика верующих”. Но его это настолько поразило, что он решил проверить и поставил мне вопрос, как я это объясняю. Я ему сказал: “Это присутствие Божие”. — “Этого не может быть, потому что Бога нет!” Я ему предложил прийти и посидеть в церкви, когда никого нет, кроме него и Бога. Он стал приходить и сидеть подолгу, и мне сказал как-то: “Я не знаю, как это назвать, но я теперь знаю, что в этом храме нет пустоты, что в нем есть какое-то как бы “густое”, конкретное присутствие, которое вы, вероятно, называете Богом. Но зачем мне такой Бог — пусть Он и живет в этом храме, — если Он на меня никак не воздействует?” Я ему сказал: “Если не воздействует, Он вам незачем, и не приходите”. — “Нет, — говорит, — буду приходить, потому что я озадачен еще другим: я заметил, что у людей, которые бывают в церкви, после богослужения и особенно после причащения Святых Таин совершенно иные лица, они на себя не похожи, что-то с ними случается; значит, ваш Бог над ними что-то совершает. Я себя чувствую как бы трупом по сравнению с ними, и мне нужно ожить. Что мне делать, чтобы Бог и надо мной это сделал?” Ну, мы с ним стали встречаться, и со временем он крестился. И таких различных примеров очень много.
     Очень многие уходят от веры и, в частности, от Церкви, потому что те или другие выражения, те или другие действия для них связаны с чем-то, что вызывает у них ужас. Я помню одну женщину; теперь она почти сорок лет наша прихожанка. Она ко мне пришла и поставила вопрос: “Что такое Бог?” Я ей ответил: “В Священном Писании Христос нам говорит, что Бог наш Отец”. Она вскочила: “Нет! Нет! Только не это!” Я ее усадил, говорю: “А в чем дело, почему слово “отец” у вас вызывает такой ужас и отвращение?” И оказалось, что ее отец был садист, замучивший всю семью, — для нее слово “отец” значило только это, ничего другого. Тогда мы стали искать другое определение Бога и, конечно, нашли. Видите, как иногда то или другое слово, для нас — родное, свое, понятное, может вызвать ужас в другом человеке. И то же самое можно сказать о целом ряде церковных ситуаций, действий или людей.
     Я помню свои первые религиозные опыты. Я был в Австрии в начальной школе, и на первой неделе должен был быть урок Закона Божия. Я был записан как православный, orthodox, что в немецких странах значит “правоверный иудей”; православный христианин называется в этих странах “греко-православным”, griechisch-orthodox. Это условно, но это просто надо знать. Меня, соответственно, отправили к раввину, тот на меня глянул и спросил: “Почему у тебя нет шапочки?” Я говорю: “Шапочки? Мама меня всегда учила, что в комнате нельзя носить головной убор, потому что там может быть крест или икона”. Он выпрямился: “Ты что, христианин?!” — “Да…” (мне было тогда семь лет, я был вполне наивный). Он сказал: “Вон!” — и я оказался в коридоре, чему был очень рад, потому что одним уроком меньше. Но и этого не получилось; меня в коридоре поймал директор школы, сказал: “Ах, ты христианин?” — и отправил к католику. Тот меня спросил, кто я, что я; и когда я ему объяснил, что я православный, он сказал: “Еретик в моем классе?! Вон!” Это был конец моего религиозного образования. Так вы поймите, что после этого очень льнуть, чтобы тебя кто-то учил христианской вере или иудейской вере, едва ли придется.
     Дальше другой опыт был. Когда мы попали во Францию, католики предлагали дать русским мальчикам и девочкам образование: дескать, они пойдут в хорошие школы бесплатно… Меня повели на такие смотрины, был разговор, все было устроено: мы с мамой уходили, и когда мы были уже у двери, священник, нас принимавший, говорит: “Одну минутку, я забыл одно сказать, конечно, мальчик станет католиком…” Помню, я тогда повернулся к маме и сказал: “Уходим, я не на продажу!” Это тоже сформировало мое чувство по отношению к тому или другому.
     Но не воображайте, что я был мистический мальчик в русском смысле слова. Тогда жизнь была не такая простая, как теперь; то были ранние двадцатые годы. Меня водили раз в год в церковь в Великую пятницу. И первый раз, что я попал в церковь, я обнаружил абсолютно замечательное свойство моей природы; я обнаружил, что если, вступив на три шага в храм, я потяну носом и вдохну ладана, я на месте падаю в обморок и меня уносят домой. И в результате я никогда дальше трех шагов в храм не входил, поэтому у меня ничего общего ни с церковью, ни с Богом не было лет до 14–15-ти. Так что видите, могут быть впечатления такие, которые вас отчуждают от настоящей, хорошей вещи.
     А иногда и взрослый человек может быть отчужден. Отец Александр Шмеман, будучи еще подростком, убеждал какую-то знакомую своей матери пойти в церковь исповедоваться перед Пасхой. Она в церковь не ходила, не исповедовалась, не причащалась, — он ее наконец уломал. Она была маленькая, щуплая старушка. Пришла; исповедальня была темная, священник стоит, она подошла, он покрыл ее голову епитрахилью и спрашивает: “Отче наш знаешь?” — “Знаю, батюшка”. — “Скажи…” Сказала. “Верую знаешь?” — “Знаю”. — “Скажи…” Сказала. “Ну вот, а теперь скажи честно: маму слушалась? варенье таскала?..” Он ее принял за маленькую девочку по росту… Она после этого вылетела из исповедальни, пошла к Саше с гневом и негодованием: “Вот куда ты меня послал: мне семьдесят с лишним лет, а меня спрашивают, слушаюсь ли я маму и не краду ли варенье!” Так знаете, бывает и такое; и порой это может человека действительно отчуждить от чего-нибудь.

Есть люди верующие и очень религиозные, но в церковь они не ходят и говорят: “Зачем? Бог внутри нас…” Что это за состояние?

     Я думаю, что есть два типа людей. Одни пленяются православием через богослужение, — или положительно, или не-положительно, должен сказать, потому что некоторые люди пленяются богослужением, даже не входя в смысл молитв или происходящего. Они уносятся в какие-то свои глубины — пением, мерцанием свечей, общей настроенностью. Я не говорю, что это плохо само по себе, но это не ведет туда именно, куда Церковь зовет. Иногда люди даже умиляются такими вещами, которых нет в богослужении; люди превратно понимают, хотя до них нечто и доходит. Помню старушку, которая мне говорила: “Как замечательно, что в православии вся тварь Божия как бы держится перед лицом Божиим, — я всегда плачу, плачу, когда поют: “Господи, воззвах к Тебе, я крокодила пред Тобою…” Она умилялась, потому что чувствовала: вот, вся тварь, и животные тут, и я тут… Она умилялась вполне справедливо, то есть я хочу сказать, что ничего плохого в этом не было, она уносилась душой к Богу, но, конечно, не на том основании, которое ей давала Церковь. Это небольшая беда, хотя можно было бы избежать такого рода отсутствия понимания. Но есть вещи гораздо более серьезные.
     Есть люди, для которых Церковь — просто откровение, потому что они в ней что-то увидели. Я вам пример могу дать. Я принимал в православие уже давным-давно одного молодого человека. Он был сыном методистского пастора, который сам ко мне пришел и сказал: “Знаете, мой сын почти глухой. Он ходит к вам в церковь, потому что у методистов все построено на слове: пение и проповедь; а у вас что-то происходит, и он смотрит и понимает, что происходит. Можете ли вы его принять?” Я его тогда подготавливал; читать он умел и сколько-то слышал, говорил с большим трудом, то есть мне пришлось учиться его понимать, а не ему — меня. Для него Православная Церковь оказалась Церковью, в которой он может молиться, потому что он как бы мог молиться глазами, уши ему не были нужны. Когда он познакомился со значением нашего богослужения, он за ним мог следить глазами, зная: теперь я на таком-то или таком-то месте.
     А есть другой тип людей, которые пришли к Богу не обязательно через Церковь, а через какой-то внутренний опыт, и для кого Церковь может оказаться родным домом.
     Но для некоторых то, что происходит в Церкви, оказывается настолько сложно и, порой, чуждо, что это им мешает в духовной жизни. Я думаю, что такие люди имеют полное право быть верующими, жить духовной жизнью на том уровне и на том основании и в таком виде, в каком они живут. В какой-то момент они, через свой внутренний опыт, может быть, уловят опыт других людей, который смогут разделить с ними в храме, в Церкви, в молитве. Но нельзя говорить: “Раз он не ходит в церковь, он не наш” или: “Он ошибается, неправ”. Я думаю, что люди приходят к вере очень различно в этом отношении. И меня несколько пугает то, что часто происходит в Русской Церкви: людей стараются научить, как себя вести, тогда как надо было бы им говорить: “Веди себя, как хочешь (ну, в пределах разума или приличия) и жди, чтобы в тебе родились такие чувства, которые сделают для тебя естественным то, чего Церковь от тебя ожидает и что верующие делают”. Святой Августин в своих писаниях говорит: “Научись любить и делай, что хочешь”. Это не означает, конечно, произвола, это не значит: “Бесчинствуй, развратничай”. Но это значит: не заковывайся с начала в форму, потому что она тебя задушит, если это не естественная твоя форма.
     Я знаю, например, людей, которые были неверующие, потому что думали, что быть верующим значит быть некультурным, и вдруг, прочитав то или другое произведение, скажем, Достоевского, обнаружили, что можно быть высококультурным человеком, с большим умственным размахом, — и будучи верующим. И это им помогло, им перестало быть “стыдно” быть верующим. Есть другие люди, которые обнаруживают в себе какой-то внутренний голод по чему-то, что нематериально, невидимо, обнаруживают неосязаемый мир. Они решаются питать эту свою нужду всем, что может ее напитать: какой-то молитвой, каким-то переживанием хотя бы в природе, какими-то переживаниями от чтения той или другой литературы. В них развивается, зреет внутренняя духовная жизнь, и встретивши Евангелие или человека, который может им Евангелие передать (не научить словами, а как-то перелить из души в душу), обретают Христа и идут дальше. Пути очень разные. Я думаю, что никогда не нужно человеку говорить, что его путь неправый.

Есть церкви, куда тяжело ходить: там считают, что можно быть православным, только если ты русский. Такой дух многих отталкивает. Отчасти понимаешь, почему старая Россия погибла…

     Везде есть изуверы, которые говорят: “Кто не с нами, тот не со Христом”, но это бред. И это очень сложный вопрос. Группе русских людей невозможно перестать быть русскими, но совсем другое дело — быть русскими в каком-то агрессивном плане. Я помню себя в ранней эмиграции: меня поражало тогда, что, с одной стороны, там были, можно сказать, только русские, но, с другой стороны, когда кто-нибудь приходил извне, его принимали с такой радостью, какую вообще приписывают русскому радушию, русскому гостеприимству. Его не спрашивали: кто ты, что ты, какие твои убеждения, а: “Ты гость, все гости нам даны от Бога. Приди; какая радость, что ты пришел, ты с нами разделяешь нашу молитву. Если мы можем с тобой поделиться тем, что у нас в сердце, в уме, в душе, бери это, оно твое, пожалуйста…”
     Мне кажется, сложнее стало впоследствии, когда первая, основная группа русской эмиграции начала разбавляться людьми, которые приходили в Церковь, но приобщиться хотели только с религиозной точки зрения. Я не хочу сказать, что они должны были приобщаться культуре, но они уже чувствовали: мы имеем право быть самими собой… Здесь у нас был период, когда мне было подано прошение около ста человек, считавших: “Хватит русского богослужения, нас достаточно для того, чтобы все службы были на английском языке…” Тогда у нас было очень жуткое общее собрание, где я выражался с такой резкостью, которой некоторые наши старые прихожане забыть не могли, — им стыдно было, что можно так говорить с людьми. Основа была такова в тот момент: “Вы полноправные православные в этом храме, но вы — гости Русской Церкви, и вы не имеете права лишать русских, которые и так всего лишились, единственного, что у них остается…” Теперь это уравновешивается, теперь русские старожилы легко принимают тех, кто извне приходит, а русские новой эмиграции, я думаю, не страдают таким церковным национализмом, которым еще несомненно страдают некоторые группы.
     Но я думаю, что нам надо помнить реальность ранней Церкви: в ранней Церкви собирались на молитву люди всех сословий, всех языков и всех народностей; причем рядом стояли раб и его хозяин, которые не могли бы вне церкви рядом стоять; стояли люди разных языков: и покоренные народы, и властвующие народы. Все собирались только по одному признаку: веры во Христа. В тот период верить во Христа значило идти на абсолютный риск, что тебя, если обнаружат — будут пытать и на смерть пошлют. Поэтому приходили на такое молитвенное собрание только те люди, которые были готовы жизнью и смертью верить. Нам очень легко приходить в церковь, никто нас не тронет. Из-за этого мы приходим без той отдачи, той убежденности и той готовности пойти на любой риск, и мы начинаем разделяться на группы: “ты не говоришь по-русски, ты не говоришь по-английски, ты говоришь на другом языке…” Я думаю, с этим надо бороться, но, опять-таки, бороться не тем, чтобы говорить: “Ты неправ!..” Как только человеку говоришь, что он неправ, он чувствует себя правее тебя, считает, что ты на него нападаешь. Надо как-то уметь до его сознания довести.