Четвертый автор, к свидетельству которого мы обратимся, в отличие от трех предыдущих не принадлежит к числу представителей иерархии или клира. Иларий Шадрин, автор книги воспоминаний о годах обучения в духовной школе, опубликованной в 1913 году1, был, по-видимому, лишь на несколько лет моложе митрополита Вениамина. О биографии реального Шадрина нам ничего не известно, однако, вне сомнения, книга его, написанная от третьего лица, является автобиографической. Герой книги, сын сельского диакона Гриша Никольский (чьим прототипом является сам Шадрин), в начале XX века учился в духовной семинарии, по окончании которой, не поступив в академию, получил место школьного учителя. В книге, по жанру напоминающей "Очерки бурсы" Помяловского, хотя и значительно уступающей "Очеркам" по литературному мастерству, много сцен из жизни сельского духовенства, описаний крестьянского и городского быта. Однако главная тема книги - жизнь воспитанников провинциальной духовной семинарии, описанная весьма детально, со многими подробностями.
Книга Шадрина наглядно иллюстрирует мысли и наблюдения цитированных выше иерархов - митрополитов Антония, Евлогия и Вениамина. В частности, говоря об учебном процессе в духовной школе, Шадрин подтверждает свидетельство митрополита Вениамина о том, что подлинного интереса к науке у большинства студентов не было, поскольку отсутствовала самостоятельная работа с учебным материалом, а было лишь зазубривание тех или иных сведений накануне экзаменов. Вот как Шадрин передает мысли семинариста после очередного экзамена:
Зачем учить именно философию, или латынь, - чем они пригодятся нам впереди, нам никто не хочет сказать. Никто не думает заинтересовать предметом, не интересным в большинстве и самому преподавателю. И получается каторга, т. е. принудительный, бессмысленный труд. У Достоевского в "Записках из мертвого дома" это прекрасно объяснено. И мне кажется, есть большое сходство между нашим бессмысленным принудительным зубреньем и принудительной работой, например, разбиранием старой, ни на что не годной барки, на каторге, только для того, чтобы заполнить время арестанта. В общем, сегодня повторилось то же, что было и на первом экзамене. То же беганье и суета, те же возбужденные и испуганные физиономии, лихорадочная дрожь, зачитыванье, нервный смех, понуренные головы, молитвенное обращение к иконам (конечно, украдкой), торопливые кресты и прочее. Это было кругом меня, а во мне было прежнее равнодушие, какая-то отчаянная решимость, фатальная покорность неизбежному2. |
Шадрин приводит выдержку из дневника своего героя, в котором последний выражает мысль о полной никчемности изучения богословских и иных дисциплин, преподаваемых в духовной школе, поскольку результат этого изучения все равно будет близким к нулевому. В словах семинариста звучат обреченность и безысходность:
"Мое убеждение таково: усердно заниматься всеми нашими науками бесполезно и даже вредно. Бесполезно, - потому, что все эти науки в жизни не приложимы и не нужны, а вредны они тем, что если добросовестно долбить все эти толстые учебники, как то требуется от исправного семинариста, то непременно заработаешь чахотку и преждевременно умрешь, даже не воспользовавшись плодами этих каторжных трудов. Легко сказать: целых одиннадцать лет зубренья, зубренья и зубренья!.. Одиннадцать лет тревоги, страха, наказаний, спертого гнилого воздуха, сиденья, недоеданья... Боже! И человек, еще не окрепший человек, полуребенок, должен вынести все это... А результат? Десятка два-три текстов из Библии, столько же греческих и латинских фраз, смутное представление о разнице веры православных и католиков, такое же смутное понятие о расколе с полным бессилием к активной борьбе с ним и еще кое-что, но отрывочное, бессистемное, смутное - учишь, учишь, зубришь, а выйдешь из семинарии невежда невеждой... И преподаватели знают бесплодность своих трудов... и потому-то, должно быть, так холодны к науке и так нестерпимо монотонны в своем преподавании..."3 |
Цитированный текст содержит указание на ключевой недостаток образовательной системы в духовной школе: она дает лишь фрагментарное представление о тех или иных аспектах религиозной жизни, сообщает некоторое количество разрозненных сведений по богословским вопросам, но не способна дать того цельного богословского и религиозного видения, которое так необходимо пастырю, не способна сформировать его мировоззрение, воспитать его как богослова, христианина, служителя Церкви. Этот основной порок, унаследованный от иезуитских школ с характерным для них дроблением учебного материала на множество дисциплин, не был устранен в русской духовной школе в течение всего XIX века, несмотря на несколько попыток придать куррикулуму духовных школ хотя бы какое-то подобие системы. Раздробленность и фрагментарность учебного курса, "многопредметность", на которую жаловались профессора духовных школ начала XX века4, в сочетании с сухой, формальной и безжизненной манерой чтения лекций, свойственной многим учителям5, лишала семинарскую науку того целостного воздействия на души учащихся, которое она могла бы оказывать, если бы преподавание было построено принципиально иным образом.
О негативных аспектах воспитательного процесса в духовной школе Шадрин говорит с гораздо большей резкостью, чем митрополиты Антоний, Евлогий и Вениамин, однако существенных противоречий между его и их свидетельскими показаниями нет. Подобно митрополиту Евлогию, он пишет о взаимном недоверии между студентами и преподавателями, об оскорбительных кличках, которыми первые награждали последних:
Принудительный метод, наказания и угрозы, сухость предмета, неумение или нежелание сделать предмет интересным, обширность программы и в связи с этим тот фатальный страх за свое будущее в зависимости от такого или иного сорта годовых и экзаменических отметок, все это способствовало равнодушию и даже отвращению ко всем предметам семинарской науки без исключения. Недружелюбие к предметам переносилось и на преподавателей; и к ним относились или враждебно, или насмешливо и непременно с недоверием. Лучшим подтверждением служило уже то, что всем учителям без исключения были даны прозвища - обидные, которыми за глаза и называли ученики своих учителей. Так, учителя Священного Писания, высокого брюнета, довольно вялого в движениях, звали Козлом; учителя церковной истории, мрачного, высокого и совершенно лысого господина, с грубым крикливым голосом, подозрительными, недружелюбными глазами, которые, казалось, никогда не смеялись, - звали Сварогом6. |
Характерной особенностью духовной школы было также взаимное отчуждение и недоверие между учащимися и инспекцией, порожденное общей системой воспитания, которая "обезличивала" семинаристов и приучала их к двуличности, лицемерию. Как свидетельствовал один из преподавателей семинарии конца XIX века, в его время духовная школа из-за деятельности инспекции "обратилась в какое-то безотрадное учреждение, какую-то темницу, охраняемую чисто полицейским надзором лиц инспекции, которая заботилась только о том, как бы поскорее сбыть свое дежурство, сходить на молитву и загнать учащихся в спальни"7. О том же писали и митрополит Евлогий, и митрополит Антоний. Свидетельство Шадрина и здесь отличается особой резкостью:
К инспекции же, кроме недружелюбия, а часто и ненависти, никто из воспитанников других чувств не питал. Это были два враждебных лагеря, из которых одна сторона - сильная - наказывала и грозила, смотря на другую свысока и не признавая за нею права хотя бы на малейшую самобытность и самостоятельность, другая - забитая, подневольная, с затаенною злобою и недоверием ко всякому, хотя бы и благожелательному действию противоположной, всеми силами старались надуть ее, обмануть, разозлить, оставшись в то же время безнаказанной. И обе стороны, казалось, намеренно старались причинять неприятности друг другу. Ученики назло делали шалости, иногда очень неблаговидные и грубые, бравируя опасностью и обостряя отношения, а воспитатели, увлекаясь ролью надзирателей, доводили дело до придирки к мелочам, спускаясь даже до шпионства, подслушиванья и обнюхиванья. Было во всем этом что-то неестественное, дикое и очень грустное. Воцарившиеся методы воспитания не воспитывали, а обезличивали, приучали к лицемерию, развращали питомцев... А инспекция?.. Что она? Задавалась ли она когда вопросом: какой будет результат такого метода и этих иезуитских мер воспитания? Едва ли. Она была спокойна, и спокойно во имя Бога и, быть может, даже во имя спасения собственных душ, развращала воспитанников, приучая к лицемерию, предательству, лжи и развивая в молодой душе подозрительность и недоверие даже к лучшему из своих товарищей. За то и членам инспекции даны были бранные клички, склоняя которые на все лады с приправою самого забористого словесного перца, бурсак хотя отчасти отводил свою обиженную душу8. |
Почти карикатурой является нарисованный Шадриным портрет четырех членов инспекции описываемой им духовной школы:
...Удивительно было то, что из всех четырех членов семинарской инспекции ни одного не было такого, который хотя немного походил бы на воспитателя. Все были какие-то урядники, и только. За долгое время службы они так постигли свое ремесло и дух требований своего ближайшего и дальнейшего начальства, что с большим правом и пользою могли бы приложить свои силы и свой опыт к делу полицейского сыска, но уж никак ни к воспитанию юношества. Во всех их действиях, в манере общения видно было одно недоверие, подозрительность, старание во что бы то ни стало проникнуть, уловить, поддать. И горе было семинаристу, замеченному одним из этих аргусов в каком-либо преступном по семинарскому кодексу деянии. На снисхождение, на разумную вдумчивость в причины, даже на простое беспристрастие рассчитывать было нечего. Согрешившего ждала строгая кара по букве устава и местных обычаев, часто бывших полным отражением личных взглядов отца инспектора... Самые физиономии этих присяжных воспитателей с течением времени заметно изменялись и преображались. Члена инспекции даже малоопытный физиономист, кажется, угадал бы сразу. Какие-то вынюхивающие носы; полуопущенные, но лукаво бегающие по сторонам, глаза, непременно прикрытые очками; холодный, плутоватый блеск их, как у ищеек; крадущая??, ??????? ???????... ??? ????... все это выдавало их с первого раза и ложилось клеймом братоубийства на их физиономии. И какое нравственное влияние могли иметь эти люди на воспитанников, когда сами были далеко не высоконравственными людьми. Все хорошо знали, что Росомаха пьет запоем, шляется по непотребным местам, то же и Тимоха, даже сам отец инспектор лю??? ???????? ? ?? ????? ?? ???????... и даже, о ужас! - сам ректор, архимандрит по сану, имеет конкуби????... А ведь все эти господа "не допущали", "пресекали", включая обнюхивание воспитанника - не пахнет ли от него водкой, часто свой запах принимая за запах водки от ученика и подводя его под тяжелую кару семинарских наказаний9. |
Подробно говорит Шадрин и о том развращающем действии, которое оказывала на студентов власть над ними помощников инспекторов, избираемых из числа самих же студентов. О том, что власть товарища над товарищем "оподляет" дух учебного заведения, говорил еще Помяловский; о том же свидетельствовал в приведенных нами выше цитатах и профессор Титлинов. В описываемой Шадриным семинарии учащихся сознательно и систематически приучали к доносительству:
Не только у инспекции, но и у многих наставников были "любимчики", которым оказывалось особое благоволение... Любимчик мог попасться трижды на водке, ему лишь сбавляли поведения и все случившееся относили больше на счет или козней дьявола, или соблазна старшими, которых любимчик беззастенчиво выдавал. Любимчик инспекции в большинстве случаев был и шпионом. И инспекция начинала ловко, хитро и под видом благожелания, особенного благоволения к ученику, давала понять избраннику, что он как бы пользуется особым доверием начальства. Начиналось с внимания к положению ученика, обыкновенно юнца, и такого, который по самому виду был из более мягких, изнеженных и податливых. Инспектор как-нибудь случайно высказывал участие к его судьбе, спрашивал о родных, советовал. А потом, когда ученик забывал инстинктивную вражду и недоверие, пускался в откровенности, инспектор ловко вставлял два-три вопроса, ответив на которые, ученик разоблачал целую классную историю или головой выдавал кого-либо из своих товарищей. Отступления не было. Поняв ошибку и мучимый совестью, ученик иногда пытался отказываться от невольного доноса, - но безуспешно. На все свои оправдания он встречал холодное: "Вы разве покрывать его хотите? Значит, вы заодно?" И ученик невольно терялся, и в успокоение своей совести приводил то, что он был обманут, что он невольно выдал, не хотел этого делать10. |
При помощи таких и подобных методов инспекция духовных школ как будто сама совершенно сознательно воздвигала стену между собою и учащимися:
С одной стороны формализм, заевший всех с мала до велика, мелочность, придирки, нежелание понять душу и духовные запросы питомцев, а с другой давнишняя, так сказать, традиционная ненависть к начальству... создали такие отношения, что достаточно было малейшего повода, чтобы отношения эти приняли открыто враждебное выражение. Там, где воспитатели сменяются ежегодно, где один из них противоречит другому, где воспитание заменено шпионством и насилием, там не может не быть розни, неудовольствия и ненависти11. |
О том, насколько пагубной была система, при которой "воспитатели сменяются ежегодно", свидетельствуют и многие другие исследователи дореволюционной духовной школы. Автор брошюры, изданной в 1906 году и содержащий резкую критику в адрес ученого монашества, узурпировавшего власть в духовных школах, писал: "Начальство сменяется с поразительной быстротой, и один за другим нередко следуют характеры различные до полной противоположности. Один является "с важностью", другой "тих, подобно как кормилица нежно обходится с детьми своими" (1 Фес. 2:7), третий приходит "с палицею строгости" (1 Кор. 4:21), четвертый заявляет себя таким любителем безмолвия и одиночества, что боится выйти за дверь своего кабинета". Место инспектора или ректора, как правило, является для ученых иноков лишь одой из ступеней в их церковной карьере, потому они чувствуют себя не столько духовными вождями вверенных им школ, сколько "случайными посетителями": они сидят на своих местах, "как пассажиры на вокзале в холодную зимнюю пору, и заботятся только о том, чтобы им не дуло"12.
Исследователи духовной школы неоднократно говорили о том, что вся система обеспечения дисциплины в семинариях учитывала исключительно внешнюю сторону жизни учащегося; никаких попыток не делалось проникнуть в его внутренний мир. Наблюдения Шадрина подтверждают это. По его свидетельству, ни инспекция, ни большинство преподавателей не знали, да и не хотели знать о том, что происходит в головах и сердцах студентов:
...При всей строгости семинарских правил, при всей строгости почти тюремного надзора за поведением воспитанника, при всей видимости примерности воспитания, никто не знал ни ученика, ни господствующих настроений в сердце воспитанников. Все очень усердно следили за малейшим шагом, за малейшим движением ученика, но до души его никому и дела не было. Чем интересуется человек, почему он угрюм или необычайно буен, так что дерзает занесть руку даже на своего воспитателя - разгадывать никому не было охоты13. |
Многочисленными примерами из семинарской жизни иллюстрирует Шадрин и мысль, высказанную цитированными выше митрополитами Антонием и Евлогием, о том, что формальное, чисто внешнее отношение к церковной службе, которое внедрялось в духовной школе, не только не воспитывало в учащихся благочестия, но, напротив, приучало их к раздвоенности и в этом, самом сокровенном и священном делании. Вот как описывает Шадрин вечернюю молитву в семинарском храме:
Ужин кончился. В половине десятого прогремел звонок на молитву. Все двинулись в церковь. У дверей стоял отец инспектор, именуемый "Плакидой", и зорко следил: все ли крестятся, входя в церковь. Кто забывал это сделать, того он вызывал и делал внушение.
|
Отсутствие благоговения проявлялось и во время исповеди и причащения, которые были обязательными для учащихся и совершались несколько раз в год. Духовнику не доверяли, так как он либо сам был представителем инспекции, либо мог донести инспекции на ученика, то есть нарушить тайну исповеди:
У дверей исповедальни всегда стояла куча товарищей, перед которой снова потом переисповедывался каждый, выходя из двери.
|
Перед исповедью выяснялось, что у некоторых учащихся нет нательных крестов. Выход из положения находили тут же, у входа в исповедальню:
- Гриша! У тебя есть крест? - подошел к только что вышедшему из исповедальни Никольскому Пашка Быстров.
|
Небрежение и неуважение к святыне проявлялось и во время Литургии, когда семинаристы, получив отпущение грехов в таинстве исповеди, ожидали причастия:
Там, где только нет зоркого взгляда начальника, совершаются такие курьезы, что и смешно до боли и в то же время как-то страшно за этих юных шало????... Молиться, конечно, никто и не думает, хотя все исповедники и через час-какой пойдут ко причастию. Редко, редко кто перекрестится, да и то так себе - без мысли на лице, как-то машинально, точно муха села на лоб, так надо согнать ее...17 |
Читая эти строки, мы не можем отделаться от мысли о том, что перед нами пародия на богослужебную жизнь духовных семинарий. К сожалению, однако, именно в такую пародию нередко вырождалось принудительное участие студентов в богослужении под строгим надзором инспекции. Несомненно, в студенческой среде были разные типы: и более, и менее религиозно настроенные. Кому-то, наверное, удавалось сохранить любовь к церковной службе и молитве, кто-то, может быть, даже и в самом деле молился за богослужением в семинарском храме, однако общая обстановка не способствовала, а скорее препятствовала этому. "Ведь иной раз и помолился бы, и желание есть, да как вспомнишь, что пригнали тебя в церковь силой, что поклоны кладешь по расписанию, что за тобой следят и за неисполнение грозят наказанием, так вся охота и пропадает, и не только не хочется молиться, но и злоба возьмет на всех, сама молитва кажется противною"18.
Искусственное насаждение благочестия приучало студентов стыдиться естественных проявлений религиозного чувства и бравировать друг перед другом своим небрежным отношением к святыне, о чем свидетельствовал и митрополит Евлогий. Весь уклад семинарской жизни, как свидетельствует Шадрин, толкал учащихся в бездну безбожия и нигилизма:
Все это, глубоко западая в молодую впечатлительную душу, давало пищу сомнениям и незаметно вытравливало из нее чистую детскую веру. А несправедливые требования старших уважать то, что сами не уважали, выражать благоговение там, где сами не проявляли его, - только очерствляли сердце, приучали смотреть на все двойственным взглядом, толкали на путь лицемерия, обмана и ускоряли падение по тому уклону, который называется отрицанием и неверием19. |
В духовных семинариях имели место случаи кощунственных пародий на богослужение. Один такой случай описан Шадриным:
Несколько бурсаков, облачившись в какие-то хламиды, наподобие риз, изображали причт церковный, один даже имел на голове скуфью в виде вывороченной наизнанку остроконечной шапки. Впереди шесть человек попарно несли классные доски, очевидно, предназначенные играть роль икон. На одной изображен был инспектор в виде круглолицей и широколицей бабы с распущенными волосами, с надписью: "Преподобный Плакида, семинарский мракотворец", на другой - в виде толстого человека с бычьей головой изображен был ректор. Под изображением была подпись: "Святая великомученица корова блудодеица". На третьей изображен был Папаша в своем натуральном виде с громадной лысиной на голове. Троицкий, изображавший дьякона, помахивал лампадкой, взятой от иконы и ворчал ектенью, Колька Остроумов тоненьким слащавым голосом, передразнивая Плакиду, говорил возгласы, и публика смеялась до упаду. Вдруг кто-то крикнул: "Папаша идет!" - и все врассыпную бросились по местам, поспешно стаскивая облачения и стирая надписи на досках20. |
Все это, несомненно, было выражением того протеста, о котором говорил митрополит Евлогий и который проявлялся в самых разных формах. Наряду с намеренно пренебрежительным отношением к церковной службе, одной из форм протеста было пьянство и буйство: в книге Шадрина немало описаний пьяных ночных оргий семинаристов. Курение и азартные игры были так же распространены в семинарской среде в начале XX века, как и в середине XIX. Открытые выступления студентов против начальства, весьма редкие в XIX веке, во времена Шадрина стали общераспространенными. В 1905-1907 годах дело доходило даже до покушений на ректоров и инспекторов. Всероссийский конгресс семинаристов, собравшийся в 1906 году, призвал к борьбе против "отжившего учебного режима"21. Шадрин был свидетелем этих процессов. Он, в частности, описывает бунт, в ходе которого толпа семинаристов, доведенная до бешенства инспектором, едва не набросилась на него с кулаками и чуть не раздавила ректора прямо в храме, во время богослужения. Это "детское, бесформенное движение смутного протеста против гнета бурсы" в годы первой русской революции приняло политическую окраску: был сформирован "Всероссийский семинарский союз", который к 1907 году объединял 53 духовных семинарии и успешно провел бойкот экзаменационной сессии. Результаты деятельности союза были неутешительными: сотни семинаристов оказались уволены, некоторые попали в тюрьму, а в семинарской жизни ничего существенным образом не изменилось22.
Сохранялись в начале XX века и такие традиционные формы тихого "подпольного" протеста, как чтение запрещенной литературы. По свидетельству Шадрина, у семинаристов, помимо официальных "ученической" и "фундаментальной" библиотек, была еще своя - неофициальная, содержавшая запрещенные семинарской цензурой книги. Это свидетельство заставляет нас вспомнить слова митрополита Евлогия об организации подпольного библиотечного дела во Владимирской духовной семинарии. В духовной школе, в которой учился Шадрин, дело было налажено ничуть не хуже:
Книг в ученической библиотеке было сравнительно порядочно, в фундаментальной библиотеке и более того. Но в первой - книги были больше для детского возраста, а из фундаментальной - почти не выдавались. Некрасова, даже Помяловского совсем нельзя было достать в семинарских библиотеках, хотя их сочинения и были там. Даже шестиклассникам не разрешали читать их. К слову сказать, начальство не особенно и долюбливало чтецов, боясь, вероятно, традиционного "зачитаются" и вольнодумства. Впрочем, запрещение читать известные книги, как и запрещение пить водку, только еще больше заинтриговывало всех, и опальные авторы предпочтительно и с особым увлечением прочитывались всеми, кто хотя бы немного любил чтение. Запрещенные книги всегда откуда-то добывались и хранились, как святыня. Достаточно было пройти слуху, что вышла хорошая книга, но что у нас она запрещена, как книга уже появлялась и начинала ходить по рукам, путешествуя из класса в класс, пока не обходила всех интересовавшихся. Начнутся рассуждения о ней, споры, догадки - почему запрещена, и с книгой знакомятся даже те, кто при других условиях даже и не услышал бы о ней23. |
Всякие формы протеста, будь то цивилизованные (чтение запрещенных книг) или нецивилизованные (пьянство, буйство, азартные игры), немилосердно карались школьным начальством. "Семинарский суд", по свидетельству Шадрина, был "скорым, но не правым и не милостивым". Это был даже не суд "тройки"; решение о наказании виновного принимал инспектор единолично:
Подсудимый никогда не вызывается в семинарское судилище на разбор своего дела, никто не спрашивает его, как и почему он преступил семинарскую заповедь. Допрос производит отец инспектор один в своей камере и большей частью с пристрастием, - если судится любимчик или шпион, то с пристрастием в пользу подсудимого, - и с пристрастием в обратную сторону для всех остальных. Допрашивает судья, больше бранясь и пробирая, читая наставления, чем по показаниям виновного и свидетелей восстанавливая истинную обстановку преступления. А меж тем это судилище часто решает участь человека, судьбу всей жизни, приговаривает чуть не к смерти24. |
Лишь вопрос об исключении из духовной школы решался коллегиально - ректором и членами его администрации. Однако и в этом случае не было никакого серьезного расследования совершенного проступка, не предпринимались попытки привести виновного к раскаянию или исправлению. Администрация вообще не встречалась лицом к лицу с нарушителем дисциплины. Решение принималось кулуарно, в его отсутствие, и не подлежало пересмотру. Характерно, что решение об исключении не объявлялось сразу; его объявлению предшествовали томительные дни ожидания приговора:
Прекрасно знает семинарское начальство, какая участь ждет уволенного, прекрасно знает весь путь погибели, на который оно толкает своего питомца, и все-таки ни пальцем не шевельнет, ни разу не попробует иного средства обратить заблудшего, как наказание, и как самое решительное из наказаний - увольнение. Хоть бы кто попробовал на совете осветить внутренний мир воспитанника; толково, вдумчиво выяснить причины проступка! Так ведь никто! Хотя бы для приличия только вызвали в совет подсудимого и лично от него выслушали изложе??? ????? ? ?????????? ??????... Так и этого нет! Ни разу, за все шесть лет семинарской жизни, Гриша не помнил случая, чтобы к ученику проявили хоть показное, хоть слабое участие... Нарушители семинарских правил всегда увольнялись без суда и следствия. Подсудимому через два-три дня, иногда и через неделю, объявляли лишь чистый приговор: "Уволен" - и только, предоставляя все это время мучиться неизвестностью... Сам подсудимый во всем судебном деле о нем был лишь публикой, для которой вход в зал суда воспрещен. И как тяжело эта неизвестность, это бесправие отражались на учениках!.. Человек за это краткое время прямо изводился, худел, ходил мрачный, задумчивый, становился сам не свой, создавая в воспаленном мозгу фантастические планы мести воспитателям... Под конец злосчастный подсудимый доходил до такого состояния, что все ему уже делалось противным, и он с нетерпением ждал лишь того или иного конца25. |
Из приведенных выше свидетельств становится ясно, что в течение всех лет пребывания студента в духовной школе на него оказывалось мощное психологическое давление со стороны инспекции и профессорско-преподавательской корпорации. Это давление распространялось на все сферы жизни семинариста, включая его учебные занятия, пребывание в храме и на молитве, а также свободное время. Противостоять столь сильному давлению могли далеко не все. Лишь самые крепкие сохраняли неповрежденными веру и благочестие, полученные в наследство от родителей. Более слабые принимали правила игры, существовавшие в духовной школе, подчинялись тлетворному воздействию бурсацкого духа, надевали на себя маску внешнего благочестия и покорности при полном внутреннем цинизме. Некоторые вообще скатывались в атеизм и неверие.
Случалось также, что семинарист просто не выдерживал оказываемого на него давления и либо сбегал из семинарии, либо вообще сводил счеты с жизнью. Случай самоубийства семинариста описан Шадриным. Неожиданно, на второй неделе Великого поста, застрелился студент четвертого класса Голубковский. Прежде всего переполошилась инспекция: "Вдруг скажут, что она не досмотрела, она допустила; скажут - это непорядок - и еще крупный... брошена тень на все заведение, а тени инспекция боялась пуще ада кромешного". Самоубийство студента взволновало не только семинарию, но и весь город. Никто, однако, не мог понять, в чем причина его смерти: он не оставил в объяснение своего поступка "ни писем, ни бумаг, ни обычных предшествующих событию намеков"26.
Дело, впрочем, быстро прояснилось, но только для учащихся: инспекция так и не узнала истинных причин смерти студента. Незадолго до самоубийства он написал письмо одному своему другу, ранее отчисленному из семинарии за обличение ректора в конкубинате. В письме Голубковский жаловался "на пустоту жизни, на бесцельность ее, на сомнения, которые обуревают его и скоро, наверное приведут к полному отрицанию и Бога, и смысла жизни". В адрес семинарского начальства погибший по собственной воле семинарист бросает горькие обвинения:
"Зачем жить? - как бы спрашивал он товарища, - когда впереди то же, что и сейчас, и еще худшее, более позорное, глупое? И ужели стоит жить, мучиться, бороться только для того, чтобы под конец опошлиться, как и все, любить деньги и это жалкое благополучие, которое так дорого всем, не исключая и моих родителей?! Если бы не боязнь нанести им смертельную рану, я бы, кажется, давно уже прервал свою жизнь... Все твердят о вере, о Боге... а как живут? Ведь ты знаешь наших семинарских воспитателей, этих людей, уже отрекшихся от мира... они монахи... Ректор наш, что он за человек?.. Ты-то, конечно, знаешь, потому что за это знание улетел из семинарии. Твои обличения не достигли цели, - конкубинат существует. А и остальные помельче тоже далеко не исполняют монашеского устава... Впрочем, об этом говорить нечего. Все известно. Только больно, когда эти господа грязными устами говорят о Боге и, возвед очи горе, призывают всех к подвигам и покаянию. И удивляюсь я: зачем это монахов пускают в семинарию, зачем им поручают воспитание людей, совсем не предназначенных для монашества?" К сожалению, это письмо было известно лишь ученикам и едва ли дошло до сведения семинарского начальства. Впрочем, начальство, если бы письмо и дошло до него, не приняло бы его на свой счет и изо всего этого вывело бы лишь одно заключение о безбожии и развращенности писавшего27. |
В письме семинариста-самоубийцы затронута проблема, которая активно обсуждалась в начале XX века: проблема монашеского присутствия в духовном учебном заведении. Начиная с XVIII века, когда власть в духовных школах полностью перешла в руки ученых монахов, их преимущественное положение практически никем не оспаривалось. Уставом 1869 года гегемония монашества в руководстве духовными школами была, правда, несколько поколеблена, но устав 1884 года восстановил ее в полном объеме, в каковом она и просуществовала вплоть до революции 1917 года. Монашеское присутствие в духовной школе, безусловно, имело свои положительные черты. Монахи могли целиком посвятить себя воспитанию учащегося юношества, отдать все силы церковной науке, посвятить все свое время воспитанникам. В то же время далеко не все монахи могли войти в положение молодого человека, находящегося на пороге зрелости, мучительно ищущего свой путь, нередко терзаемого любовной страстью и стремящегося овладеть сердцем любимой девушки. Проблематика любви и брака вообще должна была оставаться чуждой монаху, и студенту не приходилось рассчитывать на сочувствие в этих вопросах со стороны инспекции и администрации духовной школы, почти сплошь состоящих из монашествующих.
Инспектор семинарии решил использовать самоубийство Голубковского в качестве наглядного примера того, к чему может привести студента "вольнодумство", чтение светских книг и неповиновение начальству. В проповеди, произнесенной по данному случаю, инспектор грозил усопшему вечными карами. Друзей убитого он не отпустил на похороны, сказав, "что самоубийц не хоронят, а закапывают в яму, как околевшее животное". Однако студенты уже знали о содержании письма Голубковского другу, а кроме того, "не он один замышлял прервать жизнь, чтобы не сделаться подобным своим воспитателям". Поэтому слова инспектора встретили нескрываемым раздражением.
Отпевание погибшего студента совершал приходской священник, который воспринял всю историю совершенно в ином ключе, чем инспектор семинарии. Причиной самоубийства студента он назвал не его "вольнодумство", а ту атмосферу, в которой Голубковский оказался по вине родителей и воспитателей:
Голубковского хоронили не как околевшее животное, а по полному чину церковному, и приходской священник сказал прочувствованное слово, от которого многие слушатели плакали. Он не винил несчастного в распущенности и безбожии, нет. "Не может быть безбожия в столь юной душе", - с светлой верой в человека говорил старичок священник. "Перед нами лежит жертва нашего беззакония, нашего непотребного жития, нашего нерадения о детях своих", - указал на лежащего в гробу юношу... "Быть может, самый необычайный акт смерти сего отрока есть грозное предуказание нам, перст Божий, указующий наши язвы, наше духовное обнищание... Не в нем, не в этом лежащем на одре смерти, должны мы искать объяснение ужасного события, а в нас, в нас, родителях и воспитателях, в нашей скудной разумом и верою жизни!.. Внемлите, родители, внемлите, воспитатели, сему грозному гласу Домовладыки, дабы, как рабы неключимые, не быть низверженными во тьму кромешную... Дабы, по слову Господа, не отяготил нашей духовной выи жернов осельский за тяжкий грех соблазна малых сих"... Прочитав разрешительную молитву, старичок со слезами благословил лежащего в гробу юношу и громко произнес: "Мир да будет с тобою, чадо! Аз недостойный паки дерзаю разрешить тебе твоя вольная и невольная согрешения и мню - не вменит мне сего наш милосердный Пастыреначальник в вину и осуждение"28. |
Пережитый опыт многолетнего пребывания в бурсе, трагические события, происшедшие с его сверстниками, неизгладимая печать, наложенная на него общей атмосферой духовной школы, - все это отразилось в размышлениях Шадрина. Семинарией он был нравственно искалечен, душевно сломлен, духовно раздавлен. В отличие от тех, кто, очевидно, обладал большей внутренней силой и сумел по окончании духовной школы, несмотря на все пережитые трудности, вспоминать о ней с благодарностью, Шадрин выплеснул на страницы своей книги всю боль и горечь перенесенных страданий. В его книге много пессимизма, желчи, нет оптимистических прогнозов. Не ожидал он ничего и от реформы духовной школы, о которой много говорилось в годы первой русской революции. Эта реформа, как он предполагал (и в своих предположениях оказался весьма близок к истине), затронет лишь внешние формы семинарской жизни, но не изменит ничего по существу:
Идет двадцатый век, жизнь ушла, и Бог знает куда, а наша alma mater та же, какою вышла из рук первых устроителей. Схоластика, давно умершая для всего мира, у нас цветет, яко крин сельный, и стариться не думает. Правда, идут разговоры о реформе и семинарий, только все какие-то неутешительные. Сказывают, что отцы митрополиты собираются обрядить нас в подрясники и окончательно похерить светскую науку, чтобы, значит, кроме поповства мы ни о чем и не думали. Что же? И эта реформа, только не новая. Длинные полы, глубокие карманы, пояс "усмен" ?? ???????... ?? ???? ??? ? ??? ???? ??? ????? ??????... Удивительный прогресс29. |
Горечью проникнуты размышления Шадрина об итогах одиннадцати лет, проведенных в духовном училище и семинарии:
Удивительный результат воспитания, необычайный и ужасно прискорбный для воспитываемых!.. Право, если порою вдумаешься во все это, взвесишь - и пропадает желание жить... Да и зачем, когда впереди омут, гнилой, серый туман, болото! - Неужели действительно для того мы и живем, чтобы постепенно утрачивать пыл души, чистоту ее, чтобы с каждым годом делаться гаже, сливаясь с толпою, пока окончательно не погрузишься на дно болота, где нет уже места ни светлой мысли, ни благородному желанию, - родиться человеком, чтобы умереть скотом?!30 |
В воспоминаниях Гриши Никольского, героя повести Шадрина, годы учебы в духовной школе представляются как сплошное серое пятно, как время, проведенное в затхлом подземелье, где постоянно не хватало света:
Как умирающий перед кончиною вспоминает свою жизнь, так и Никольский иногда припоминал свое прошлое, начиная с духовного училища и кончая шестым классом семинарии. И во всем длинном ряде воспоминаний не было ни одного такого, которое бы радовало, поднимало усталый дух, ободряло, окрыляло надеждой. Все было темно, от всего веяло затхлостью, как из погреба; все пережитое было или фактами насилия, издевательства над душою ребенка и юноши, или выражением полнейшего равнодушия и невнимания к его внутреннему миру. "Мы, как молодняк - лес, отданный на произвол невежественных лесников, - думал про себя Гриша. - Один из этих невежд, решив, что только тогда лишь хорош лес, когда он совершенно ровен, все время обрезает и ровняет деревья, подгоняя их под одну линию; другой, сообразив, что самым полезным дерево выходит тогда, когда искусственно задерживается развитие соков и ход их направляется только по одной ветви, тщательно отнимает и давит ненужные по его мнению ветви и калечит дерево, а третий, махнув на все рукой, говорит: "А пусть его растет как ему угодно, мне заниматься такими пустяками некогда!" ...Но в чем эти лесоводы согласны между собой, так это в том, что как можно меньше нужно давать света и тепла. Пусть закаливаются в стуже, пусть не устремляются слишком высоко и окружающие сумерки считают нормальным и вполне достаточным светом! - говорят они. И света, света всего меньше у нас! Тьма нас облегает, как туча, и мы действительно приучаемся думать, что так и должно быть, что это нормальная окружающая людей атмосфера и другой быть не может... обращаемся в каких-то кротов, которым яркий солнечный свет кажется и неестественным и вредным"31. |
Главный и наиболее существенный ущерб, который наносит духовная семинария студенту, заключается в том, что она не укрепляет в нем веру, но, наоборот, убивает ее. Герой повести пишет в своем дневнике:
"И силы души растратил, и святую веру убил я здесь, в семинарии, в этих мрачных, пахнущих склепом стенах, там, где всё и все призваны сохранять, развивать и укреплять эти самые дорогие сокровища души... Вы думаете, не обидно это сознание? Вы ду?????, ?? ?????????? ?????? ?????? ??? ????? ???? ?????????? ????? ?? ?????.. ?, ???!.. ????? ?????? ??? ??????????, ??? ?? ??????? ????... Скажут: "Сам виноват, ты не маленький, борись, не поддавайся!" Прекрасно. Но ведь я не двадцати лет попал в эту обстановку, в эту трясину; меня ведь с десяти лет давят, с десяти лет уже мое сердце отравлено ложью и презрением к самому святому детской души. Началось это в духовном училище, а кончится духовной семинарией. Подержите в деревянной бочке керосин хотя бы несколько дней, ведь потом запах его и месяцами не выведешь. Сколько же времени надо, чтобы выветрить из себя этот запах бурсы, чтобы снова выпрямиться и стать цельным человеком? И мне кажется, что невозможно это. Дерево искривленное, искалеченное молодым, не выпрямится никогда. В душе разлад и острая ненависть ко всему семинарскому. Откуда она? Где причины? Ведь не такими же ненавистниками родились мы? Ведь чем-нибудь вселяет же семинария в нас эту ненависть к ней и ко всему, что она предлагает? Найдите, устраните эти причины и, пожалуйста, - поскорее! Ведь мы гибнем и для себя и для родины!.."32 |
В дневнике Никольского духовная школа начала XX века сравнивается с учебными заведениями средневековья:
"Не там ли прошли и похоронены лучшие годы весны моей жизни? Не там ли я узнал всю горечь обиды? Не там ли учился пить водку стаканами под монотонные напевы профессиональных проповедников, карьеристов-воспитателей; учился обманывать и лгать и ненавидеть науку; впервые усомнился в истинах веры отцов и научился осуждать служителей церкви? Да, все это было там! Все там, в этих казенных, душных комнатах, под этими тяжелыми сводами средневековья"33. |
Книга Шадрина заканчивается призывом к церковным властям изменить условия жизни семинариста, перестроить духовную школу в соответствии с требованиями современности. Он уверен, что если жизнь духовной школы коренным образом изменится, плодом ее воспитательных усилий будет появление "ярких образов" и "крупных характеров", которых в своем нынешнем положении духовная школа произвести не в силах:
Да простит мне благосклонный читатель, что так долго я заставил его следить за скучной и однообразной жизнью семинарии и за судьбою ничем не выдающегося семинариста. Но что же мне делать, если в современной бурсе я не нашел ярких, интересных образов, не нашел крупных личностей, если жизнь семинариста-бурсака проходит в зубрении до отупения и пьянстве. Измените условия его жизни, дайте ему побольше свободы и света, дайте ему понять, что он тоже человек, равноправный член человеческой семьи, наконец, дайте ему возможность свободно следовать своим прирожденным наклонностям, хотя бы они его выводили и не на ту дорогу, по которой шли его предки, откройте дверь высшей школы, не подгоняйте всех насильственно под монашеский уровень - и вы увидите, что следующий бытописатель бурсы найдет в ней и яркие образы, и крупные характеры. А теперь их нет, читатель. Грустно сознаться в этом, но это так. Да и то сказать: на болоте не растет крепкий, могучий дуб, и в холодном темном подвале не цветут пахучие, яркие цветы34. |
Мы намеренно привели такое количество цитат из книги Шадрина, чтобы современный "благосклонный читатель", который вряд ли доберется до самой книги, изданной малым тиражом и давно превратившейся в библиографическую редкость, своими ушами услышал свидетельство человека, учившегося в духовной школе около ста лет назад и описавшего ее во всех подробностях. Читатель вправе сказать: далеко не все воспитанники духовных школ воспринимали семинарскую реальность в таких черных тонах, как Шадрин. Да, действительно, среди выпускников "бурсы" были разные характеры, разные судьбы. Те, кто по окончании семинарии поступил в академию и сделал затем карьеру на научно-богословском поприще, как правило, умели примириться со своим семинарским прошлым, память о котором в значительной степени изглаживалась благодаря более светлым годам учебы в академии. А жизнь в духовных академиях все-таки существенным образом отличалась от жизни в семинариях и духовных училищах35. Шадрин не поступил в академию, и это наложило отпечаток обиды на все, что он говорил о семинарии. Но как бы там ни было, то, что он написал, не придумано им, а взято из реальной жизни, как не были за полвека до него придуманы рассказы из жизни бурсы Помяловским. Такова, к сожалению, была реальность тех духовных школ, в которых и тому, и другому писателю суждено было учиться. И писали они о бурсе не для того, чтобы "очернить" свою alma mater, "бросить тень" на ее инспекцию или "скомпрометировать" ее профессорско-преподавательскую корпорацию. Они искренне желали улучшить ситуацию и надеялись на серьезные реформы, которые вдохнули бы в духовные школы новую жизнь.
Нужно еще учитывать, что условия существования семинариста в Москве и Петербурге заметно отличались от условий, в которых жил "бурсак" российской глубинки, и воспоминания выпускников столичных духовных школ, как правило, менее мрачны по тону, более оптимистичны по выводам и рекомендациям. В столицах дело обстояло лучше, чем в провинциальных духовных школах36, где учащиеся нередко оказывались оставленными на произвол инспекции, почти лишенной контроля со стороны центральной церковной власти. Именно в провинциальных духовных школах самосуд инспекции иной раз переходил в полнейший "беспредел", именно там, в душной и затхлой атмосфере закрытого учебного заведения, развивались самые трагические истории из семинарской жизни, о которых в столицах узнавали лишь по слухам.
1 И. Шадрин. Бурса. Повесть из современной жизни духовных семинарий и духовенства. СПб., 1913. ^ |
4 "Я не знаю учебного заведения, где бы изучалась такая масса предметов! Нас заела многопредметность", - говорил профессор Киевской духовной академии протоиерей Ф. Титов в 1907 году. См.: Журналы и протоколы Высочайше утвержденного Предсоборного Присутствия. Т. 4. СПб., 1907. С. 110. ^ |
5 "И теперь стыдно за эти детские лекции со скудными мыслями из самых элементарных (по преимуществу - русских) книжек в дубовом изложении", - писал Н. Глубоковский в 1914 году, вспоминая одного из своих семинарских преподавателей. См. Н. Глубоковский. За тридцать лет. - Церковно-исторический вестник № 2-3, 1999. С. 214. ^ |
7 П. Н. С. Духовная школа по воспоминаниям ее воспитателя и воспитанника с 1863 года. - Русская старина, 1911. Т. 147. С. 469. ^ |
12 С. Введенский. Наше ученое монашество и современное церковное движение. М., 1906. С. 33-34. ^ |
21 И. Смолич. История Русской Церкви. Часть первая. С. 483. ^ |
35 См., например, воспоминания Н. Н. Глубоковского "За тридцать лет". Воспоминания проникнуты светлым духом, хотя и содержат немало критических замечаний в адрес Московской духовной академии и семинарии конца XIX века. ^ |
36 Ср.: И. Смолич. История Русской Церкви. Часть первая. С. 429. ^ |